Взрыв ликования в Виктории вызвала весть о том, что Петан и Негр Трухильо покинули страну. Теперь уедет и Рамфис. У Балагера не будет иного выхода, как объявить амнистию. Но Модесто Диас со свойственной ему железной логикой и холодной аналитической манерой убедил их, что теперь, как никогда, их семьи и адвокаты должны бросить все силы на их защиту. Рамфис не уедет, не уничтожив прежде тех, кто казнил «папи». Сальвадор слушал и думал: во что превратился Модесто, он худел все больше, а лицо стало совсем стариковским, все в морщинах. Сколько килограммов он потерял? Принесенные женой брюки и рубашка болтались на нем, и каждую неделю он проделывал на ремне новую дырку.
Сальвадор все время был грустен, хотя ни с кем не говорил об открытом письме отца, ударившем его, точно кинжал в спину. Хотя все получилось и не так, как они рассчитывали, и было столько смертей и страданий, дело их внесло свой вклад в то, что положение изменилось. С воли в их тюремные камеры просачивались известия о митингах и собраниях, о том, что молодежь обивала головы у статуй Трухильо, что сдирали таблички с его именем и именами членов его семьи, что люди возвращались из изгнания. Разве не было это началом конца Эры Трухильо? Ничего этого не происходило бы, если бы они не уничтожили Тварь.
Возвращение братьев Трухильо как холодным душем окатило узников Виктории. Не скрывая радости, майор Америке Данте Минервино, начальник тюрьмы, 17 ноября сообщил Сальвадору, Модесто Диасу, Уаскару Техеде, Педро Ливио, Фифи Пасторисе и юному Тунтину Касересу, что вечером они будут переведены в камеры Дворца правосудия, потому что на завтра назначен следственный эксперимент. Собрав все деньги, которые у них были, они через тюремного надзирателя передали семьям срочное сообщение об этой подозрительной затее; не было сомнений, что следственный эксперимент – фарс и что Рамфис замышляет убить их.
К вечеру на них надели наручники и всех шестерых вывезли в черном фургоне с темными стеклами, которые жители столицы прозвали «живодернями», под конвоем трех вооруженных полицейских. Закрыв глаза, Сальвадор молил Бога, чтобы Он защитил его жену и детей. Но в противоположность тому, чего они боялись, их отвезли не на утес, излюбленное режимом место для тайных казней. Повезли их в центр города, в камеры, находившиеся во Дворце правосудия, у выставки. Большую часть ночи им пришлось стоять, поскольку помещение было таким тесным, что все одновременно сидеть не могли. Сидели по очереди, по двое. Педро Ливио и Фифи Пасториса взбодрились; раз их привезли сюда, значит, насчет следственного эксперимента – правда. Их оптимизм заразил Тунти Касереса и Уаскара Техеду. Да, да, ну, конечно, их передадут в руки правосудия, чтобы судили гражданские судьи. Сальвадор с Модесто Диасом молчали, стараясь не выказывать скептицизма.
На ухо Турок шепнул другу: «Это – конец. Так ведь, Модесто?» Адвокат молча кивнул и сжал его руку.
Еще не взошло солнце, когда их вытащили из камеры и снова погрузили в «живодерню». Вокруг Дворца правосудия было сплошное оцепление из военных, и Сальвадор в еще слабом утреннем свете заметил, что у всех солдат – нашивки военно-воздушных войск. Это были войска с базы Сан-Исидро, войска Рамфиса и Вирхилио Гарсии Трухильо. В тесном фургоне он пытался говорить с Богом, как он говорил ночью, хотел попросить помочь ему умереть достойно, не уронить чести каким-нибудь проявлением трусости, но на этот раз ему не удалось. Навалилась тоска.
Ехали недолго, фургон остановился. Они были на шоссе в Сан-Кристобаль. Никаких сомнений, на том самом месте. Солнце золотило небо, кокосовые пальмы по сторонам дороги, море рокотало и билось о скалистый берег. И вокруг – туча полицейских. Они окружили шоссе и перекрыли движение в обе стороны.
– Еще один фарс, сынок – вылитый папаша, такой же фигляр, – услышал он Модесто Диаса.
– Почему обязательно фарс, – возразил Фифи Пасто-риса. – Не будь таким пессимистом. Следственный эксперимент. И судьи пришли. Разве не видите?
– Те же самые штучки, что обожал папаша, – стоял на своем Модесто, качая головой.
Фарс или не фарс, но продолжалось это много часов, солнце уже стояло в зените и начинало долбить череп. Одного за другим их заставляли проходить перед раскладным столиком, выставленным под открытым небом, и люди в штатском задавали им те же самые вопросы, которые им задавали в Девятке и в Виктории. Другие, за пишущей машинкой, записывали их ответы. Младшие офицеры слонялись без дела. Их не кормили, лишь в полдень дали несколько стаканов газированной воды. Под вечер появился толстый начальник Виктории, майор Америко Данте Минервино. Он нервно покусывал ус, и лицо у него было еще более злое, чем обычно. Его сопровождал здоровенный негр с расплющенным боксерским носом, с автоматом через плечо и заткнутым за пояс пистолетом. Их снова посадили в «живодерню».
– Куда едем? – спросил Педро Ливио майора Минервино.
– Обратно в Викторию, – ответит тот. – Я приехал за вами лично, чтобы не заблудились по дороге.
– Какая честь, – сказал Педро Ливио.
Майор сел за руль, негр с лицом боксера – на сиденье рядом.
В фургон к ним посадили конвой, трех солдатиков, совсем молоденьких, похоже, новобранцев. Солдатики держались напряженно, видно, от груза свалившейся на них ответственности – конвоировали таких важных арестантов. Помимо наручников им связали веревкой щиколотки, не очень крепко, чтобы могли передвигаться коротенькими шажками.
– На кой черт веревки? – запротестовал Тунти Касерес. Конвойный указал на майора и поднес палец ко рту: «Молчи».
Ехали долго, и Сальвадор понял, что едут они вовсе не в Викторию; по лицам товарищей он увидел, что и они догадались. Все молчали, некоторые сидели, прикрыв веки, другие – с широко раскрытыми, горящими глазами, точно старались сквозь металлический панцирь фургона разглядеть, где они находятся. Он не пытался молиться. Тоска и тревога одолели так, что все равно ничего не получилось бы. Но Бог его поймет.
Фургон остановился, и они услышали рев моря, бьющегося о подножие высокого утеса. Конвойные открыли дверцу машины. Они находились на пустынной возвышенности: красноватая земля, редкие деревья. Солнце еще светило, но шло к закату. Сальвадору подумалось, что смерть – это, должно быть, своего рода отдых. А он безмерно устал.
Данте Минервино и здоровяк негр с лицом боксера велели трем молоденьким солдатикам вылезти из фургона, но, когда шестеро арестованных хотели было последовать за ними, их осадили: «Назад, сидеть». И тут же начали стрелять. Но не в них, а в солдатиков. Трое мальчишек рухнули, не успев удивиться, понять, что происходит, крикнуть.
– Что вы делаете, преступники! – зарычал Сальвадор. – За что несчастных солдат, убийцы!
– Это не мы их убили, а вы, – очень серьезно ответил майор Данте Минервино, перезаряжая автомат; негр с расплющенной физиономией поддержал его радостным гоготом. – А теперь выходите.
Ошеломленных до отупения происшедшим шестерых арестантов вытолкали из фургона, – мешали путы на ногах, и они смешно подпрыгивали, спотыкаясь о трупы солдатиков, – и отвели к точно такой же машине, стоявшей в нескольких метрах от первой. В машине сидел только один человек, в штатском. Заперев пленников в фургон, трое тюремщиков тесно сели на переднее сиденье. Данте Минервино снова взялся за руль.
Вот теперь Сальвадор мог молиться. Он слышал, как кто-то из его товарищей всхлипнул, но и это его не отвлекло. Он молился легко и свободно, как в лучшие свои минуты: за себя, за свою семью, за трех только что убитых солдатиков, за пятерых своих товарищей, сидевших рядом, у одного из которых сдали нервы, и он с проклятиями бился головой о железную стенку, отделявшую их от водителя.
Он не знал, как долго они ехали, потому что ни на мгновение не отрывался от молитвы. Покой и безграничная нежность наполняли его, когда он вспоминал жену и детей. Машина остановилась, открылась дверца, и он увидел море, предвечерний свет, солнце, тонувшее за темно-синим небосклоном.